Екатерина Казакова, Алена Харитонова
Пленники раздора
Пролог
Темнота была непроницаема. Он сперва даже решил, будто ослеп. Нос ему, по всему судя, опять сломали. Дышать приходилось ртом, как собаке. В висках гулко тукала кровь. Хотелось пить.
Фебр с трудом поднял тяжелую голову, надеясь всё-таки разглядеть, где очутился, но в кромешном мраке по-прежнему ничего не увидел. Попытался шевельнуться, не смог. Только понял, что подвешен, словно шкура на распялках — руки разведены в стороны и крепко стянуты веревками — ни опустить, ни свести вместе. Пошевелился. Ноги тоже связаны. И отзываются глухой болью. Сколько он корчился тут, обвиснув в путах? Судя по тому, как затекли плечи и спина — долго. Пленник завозился, пытаясь подняться с колен, но туго натянутые верёвки держали крепко — не встанешь.
— Плохо тебе? — вдруг спросила темнота женским голосом.
Обережник промолчал.
— Стони, если больно. Зачем терпеть? Всё равно никто не услышит.
Сквозь узкие щёлочки заплывших глаз ратоборец разглядел смутные очертания женщины и хищную переливчатую зелень звериного взгляда. В груди Фебра жарко полыхнуло, Дар рванулся было прочь, но жесткий кулак волколачки врезался в живот. Мужчина задохнулся и скорчился, насколько позволяли путы.
А через миг на голову узника обрушился ледяной водопад.
Вода текла по лицу, капли щедро сыпались с волос. Фебр, наконец-то, сумел сделать судорожный вдох. Он жадно облизывал разбитые губы. Хотелось наклонить голову и высосать из набрякшего ворота влагу, чтобы заглушить горько-соленый привкус во рту. Гордость не позволила.
— Больше воды не будет. Долго, — насмешливо сказала Ходящая.
Он не вслушивался в её слова. Куда насущнее и страшнее оказалось осознание того, что всё произошедшее не сон, не горячечный бред. На него не просто напали. Его пленили. Как такое возможно? От бессильной ярости шумело в ушах, а ещё — отголосок последней схватки — кружилась голова, да вскидывалась из желудка к горлу вязкая волна тошноты.
Волколачка подошла близко-близко и с усмешкой спросила:
— Плохо быть беспомощным, верно?
Ответом ей снова была тишина.
Скрипнула дверь. В узилище вошли.
Фебр по-прежнему различал во мраке лишь силуэты. Пятеро.
— Что, Охотник, — обратился к пленнику один из вошедших, — опамятовался никак?
Голос был молодой, спокойный. Не звучало в нём ни безумия, ни ненависти. Будто человек говорил.
Ратоборец молчал. Он не понимал, как дикие твари могут вести себя, словно люди? Подкараулили в лесу, ладно. Но почему не загрызли? Не сожрали почему? Зачем привязали?
Оборотень тем временем сказал:
— Я хочу знать, сколько вас. Особенно, тех, кто носит чёрное.
Вон оно что!
Удивительно, но молчание узника не разозлило Ходящего.
— Я и не тешился надеждами… — вздохнул волколак. — Тот, здоровый, из Суйлеша — тоже все молчал.
Фебр вскинулся, пристально глядя в темноту. Из Суйлеша? Неужто Милад? Его туда отправили, да. Но Суйлеш далеко… Что это за стая, которая охотится на столько вёрст окрест? И почему эти шестеро не ярятся? Кровью ведь пахнет, а у волков нюх острее собачьего, отчего не бросаются?
— Чего молчишь-то? От страха онемел? — усмехнулся оборотень.
Пленник смотрел на него и безмолвствовал.
Та, с зелёными глазами, глядела из-за спины вожака и дышала тяжело. Ей самообладание давалось непросто.
— Не хочешь говорить? — вздохнул Ходящий. — Вот хлопот с вами… ну да ладно. Отвязывайте.
Двое волколаков начали сноровисто распутывать веревки.
Когда те ослабли, ратоборец рухнул на каменный пол. По спине и плечам горячими валунами перекатывалась боль, тьма перед глазами раскачивалась… Он всё-таки попытался собрать Силу в кулак. Впусте. Закостеневшее тело не подчинялось. Ходящие пересмеивались.
Мысль о том, что звероподобные твари каким-то образом научились ловить и мучить Осенённых, подстегнула, разозлила… Но, когда Дар уже готов был вспыхнуть, согревая кончики ледяных пальцев, на ратоборца словно обрушился могучий кулак. Чужая Сила вдавила в холодный пол, грозя размазать по камню. Пленник глухо застонал.
— Жизнь — есть мучения, — назидательно сказал оборотень, у ног которого скорчился обережник.
Фебр про себя от души согласился, тем более что удар по ребрам как нельзя более подтвердил слова волколака. Тьма вокруг расцвела маками.
Чуть поодаль глухо заворчал зверь. Узника обожгло горячее дыхание хищника, в лицо ударил запах псины.
Темнота скалилась и сверкала глазами. Темнота собиралась броситься…
Человеку позволили подняться на ноги, опираясь плечом о неровную стену. Позволили оглядеться. Позволили руке привычно метнуться к поясу, на котором прежде всегда висел нож. Позволили понять, что ни пояса, ни оружия на нём больше нет. Позволили даже горько усмехнуться собственной глупости.
А потом темнота прыгнула. Навалилась. Сомкнула тяжёлые челюсти и захлебнулась рычанием.
Кровавый клубок, в котором человека уже было не разглядеть среди хищников, покатился по полу.
Пленника грызли, трепля, словно старую тряпку.
И та, с зелёными глазами, тоже.
Студеный ветер ударял в спину, подталкивал. Клёна брела, держась за руку отчима. Через рыхлые, сыпучие сугробы идти было тяжело. И с каждым шагом боль в груди разрасталась, становилась все сильнее, а дыханье перехватывало. Слёзы на щеках индевели, ресницы смерзались.
Мороз стоял трескучий. Но девушке было душно и жарко. Хотелось распахнуть уютный полушубок, отдаться на волю леденящему ветру, чтобы выстудил пекущую боль. Однако вместо этого она лишь сильнее сжимала ладонь Клесха.
Буевище находилось в стороне от Цитадели. Чреда едва приметных под снегом холмиков. Много их. А один, с краю — самый свежий. На нём белое покрывало тоньше, чем на прочих, ведь последние несколько седмиц мело не так уж сильно…
Клёна отпустила руку отчима, обогнала его на несколько шагов и почти бегом устремилась вперед. Однако ноги изменили ей, подломились, и девушка упала в сугроб.
Обережник подошел и стал рядом. Падчерица скорчилась у могилы, закрыв лицо руками. Плечи мелко дрожали.
— Поднимись, застудишься, — сказал он то, что непременно сказала бы Дарина, останься она жива.
Помотала головой. Не встанет. Клесх опустился рядом на колени. Мелькнула мысль: они двое, словно кающиеся грешники, которые вымаливают прощение. Он — за то, что не оказался рядом, она — за то, что мать умерла с горьким осознанием невосполнимой потери.
— Доставай.
Девушка послушалась, отвязала от пояса холщовый мешочек, ослабила горловину и высыпала на холмик зерна пшеницы, что-то тихо-тихо шепча про себя. Сейчас она говорила всё то, что не успела сказать Дарине. Сбивчиво, давясь слезами, всхлипывая… Птицы склюют зерно и поднимутся в небо, туда, где в горних высях живут покинувшие землю души. Так слово дочери достигнет матери. Клесх мог бы тоже что-то сказать. Но, как всегда, не знал что. Да и следовало ли жалобами и просьбами о прощении тревожить тех, кто, наконец-то, обрел мир?
Он врал сам себе. Он молчал не потому, что не хотел нарушить покой жены. Нет. Он молчал, так как боялся. Боялся, что она его не услышит. Потому что в небе — только солнце, луна, облака и звезды. А больше ничего нет. И даже радуга — не сверкающий мост, по которому живые могут, если повезет, попасть к ушедшим и вернуться обратно. Радуга… это просто радуга. Разноцветная дуга в небе.
— Не плачь, — застывшая узкая ладонь легла на плечо мужчине.
Крефф покачал головой.
— Я не плачу.
Падчерица пытливо заглянула в застывшее лицо отчима. Глаза у него были сухие. А взгляд отрешенный.
— Я слышу, — негромко сказала она. — Просто у тебя все не как у людей. Поэтому и слез нет.
Клесх медленно повернулся. Как сильно она похожа на мать. Даже говорит её словами. «Все не как у людей…» Черная тоска снова стиснула горло. Обережник поднялся.
-
- 1 из 104
- Вперед >